Избранные киносценарии 1949—1950 гг. - Петр Павленко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это действительно секрет, — говорит возмущенный генерал-полковник.
— Тем не менее, — Гиммлер пристально глядит на генерала, — отвечайте.
Генерал-полковник пожимает плечами с видом человека, снимающего с себя всякую ответственность:
— Шестьдесят пять.
— А против русских? — наклоняясь, спрашивает Хейвуд.
— Ну, говорите, говорите… — подбадривающе кивает Гиммлер.
— Двести шестнадцать, — раздраженно отвечает генерал-полковник.
— Против России должно быть триста. Это простая арифметика, но от этой арифметики зависит жизнь каждого из вас. Вы должны снять войска с Западного фронта и в глубочайшей тайне перебросить их на восток.
— Сегодня, когда наши войска стоят в Польше, Чехословакии, Австрии, Дании, Норвегии, — голос генерал-полковника звучит резко и вызывающе, — когда Монтгомери и Эйзенхауэр отступают…
— Бегут как зайцы, — не выдерживает второй генерал.
— …когда русское наступление остановлено на берегах Вислы, — как хотите, господа, но тайная капитуляция — позор!
— Разумнее обсудить вопрос о сепаратном мире, — снова вставляет второй генерал.
— Вот именно! — Гиммлеру показалось, что он нашел лазейку. — Сепаратный мир. Ведь у нас с вами нет расхождений по существу. Так давайте говорить об открытом, честном сепаратном мире с Англией и Америкой. Союз западной цивилизации против восточных варваров… Это мечта всей моей жизни!
— Ни о каком открытом сепаратном мире не может быть и речи! — резко произносит сенатор. — Ни одно правительство мира не может даже заговорить об этом, не рискуя быть растерзанным толпой. Я повторяю: секретная капитуляция, капитуляция в глубочайшей тайне.
— Это немыслимо! — восклицает генерал.
— Я вижу, вы забываете о русских, — в голосе Хейвуда зазвучали угрожающие нотки.
Гиммлер сделал успокоительный жест:
— Перед русскими стоит непроходимая стена…
— Оборонительный вал глубиной в пятьсот километров. — Генерал-полковник привскочил. — Штатский человек даже представить себе не можете, что это такое!
— Ну, вот что, господа. — Сенатор встал. — То, что я вам сейчас сообщу, абсолютная истина. Мне очень тяжело это говорить, я изменяю своему союзническому долгу, но… — он ханжески поднял глаза к небу, — господь простит меня! — Затем медленно и раздельно произнес: — Не позже второй половины января русские начнут наступление по всему Центральному фронту.
Наступила тягостная пауза. Гиммлер взглянул на генерал-полковника, генерал-полковник — на другого генерала. Они колебались: конечно, верить американцу не стоило, но все-таки… Если бы еще речь шла не о русских. Но уже столько было неожиданностей за последнее время…
Генерал-полковник встал.
— Не позже второй половины января? — недоверчиво переспросил он.
В голосе его было столько сомнения, что Хейвуд сначала нахмурился, потом усмехнулся, и усмешка эта убедила больше, чем любой довод.
— Сегодня одиннадцатое… Если даже верить вам, то в нашем распоряжении остается еще две недели, — вымолвил Гиммлер, пристально глядя на сенатора.
— Две недели, если русские начнут наступление двадцать пятого, но они могут начать двадцатого.
Второй генерал поднял голову:
— Тогда остается девять дней!
Гиммлер вскочил.
— Всего девять дней?!
Генерал-полковник повернулся к Гиммлеру:
— Так это или не так, но я должен немедленно известить главную квартиру…
Гиммлер кивнул головой:
— Сообщите.
— За девять дней, — Хейвуд усилил нажим, — можно сделать много! Но если вы не используете этих дней, — увы, — мы ничем не сможем помочь вам.
Морозная январская ночь. Дальнобойные орудия бьют без перерыва, заставляя вздрагивать землю. Тяжелые бомбардировщики, пробивая сплошную серую пелену облаков, несутся над самой землей.
От грохота орудий, от рева тысяч моторов, от лязга танковых гусениц глохнут и сходят с ума солдаты в немецких окопах.
В эту ночь, ночь с 11 на 12 января, опередив предполагаемый срок на восемь дней, советские войска начали неслыханное в истории войн наступление. Пришел в движение фронт, простиравшийся от Балтики до Карпатских гор. Все оборонительные районы противника были прорваны за четверо суток. Наступление германских войск в Арденнах немедленно прекратилось. Немецкие танковые армии, действовавшие на Западе, были переброшены на Восток. Но наши войска продолжали стремительно продвигаться вперед, освобождая братскую Польшу.
Мощные советские бомбардировщики проносятся над полями сражений, над траншеями советских войск, устремляясь на позиции врага. Тяжелая артиллерия сотрясает землю гулкими раскатами залпов сотен орудий.
Цепь за цепью встают в атаку советские бойцы.
— За Родину! За Сталина!
Маленькая гостиная виллы в Ванзее обставлена хрупкой мебелью. Низенькие кресла на тонких ножках, пуфы, коврик перед камином.
Американский сенатор расхаживает по гостиной без пиджака, раздраженно щелкая шелковыми подтяжками.
В одном из кресел, не касаясь его спинки, сидит Шелленберг. Последние тревожные дни наложили отпечаток на его лицо. Следы строптивости окончательно исчезли.
Шелленберг прекрасно понимал, что если что-либо и может спасти его в настоящий момент, то это только послушание. Это понимал и Хейвуд, понимал настолько, что не давал себе труда соблюдать даже условную вежливость.
— За последние десять дней, — сенатор отшвырнул подвернувшийся под ногу пуф, — русские продвинулись на триста пятьдесят километров! Вы поэты, господа немцы! Вы мечтатели! Вы надеялись на Варшавский узел обороны, а он лопнул под русским сапогом, как тухлое яйцо.
Хейвуд остановился перед Шелленбергом, широко расставив ноги.
— Господин сенатор!.. — пытается возразить Шелленберг.
Но тот не слушает:
— Где ваш непреодолимый вал, господин поэт?!
— Господин сенатор, неужели вы допустите, чтобы большевики заняли Германию!
— Господь видит, — Хейвуд набожно поднял глаза к потолку, — я хотел быть вам полезным… Господь заповедал нам милосердие. Но гордыня привела вас к бедствию.
— Господин сенатор!..
Вторичная попытка перебить его приводит Хейвуда в ярость:
— Русские делают по тридцать километров в день! Они подходят к вашим границам! И в это время вы ведете себя так, как будто у вас впереди годы жизни… А я не знаю, осталось ли вам три месяца…
Сенатор выходит, хлопнув дверью.
Шелленберг, сдерживая бешенство, тихо произносит:
— Абсолютный хам…
Соседняя с гостиной комната обставлена под кабинет. В углу пристроен портативный радиопередатчик, за которым сидит Гарви. Его пальцы лежат на ключе, на ушах наушники. Гарви что-то передает в эфир.
— Ну, что у вас? — спрашивает Хейвуд.
На лице Гарви злорадная усмешка:
— Хозяева ждут вас завтра в двенадцать в Лондоне!
— Завтра к двенадцати? Что ж, прикажете мне лететь через фронт? — злоба охватывает Хейвуда, но он вспоминает, о ком идет речь, и сдерживается. — Вы напомнили им, что дело происходит во время войны?
— Это вы им сами напомните, — невозмутимо отвечает Гарви. — Я не собираюсь вступать в пререкания с Вандеркорном. Он сказал, что хочет видеть вас завтра в Лондоне, в двенадцать. Подробности его не интересуют.
— В Лондоне, в двенадцать?.. — растерянно бормочет Хейвуд, выходя из комнаты.
Шелленберг ожидает его в гостиной, стоя у окна.
— Мне нужен американский самолет и американский летчик, — отрывисто говорит Хейвуд. — Завтра утром я должен быть в Лондоне.
Шелленберг смотрит на него с изумлением. Он ожидал всего, только не этого.
— Лететь через фронт — это безумие, дорогой сенатор!
— Я должен быть в Лондоне завтра утром, — Хейвуд с трудом сдерживается.
— Можно лететь через Цюрих, — Шелленберг принял очень озабоченный вид, — через Стокгольм…
— На круговой полет у меня нет времени. Отвечайте прямо: есть у вас американский летчик?
— Летчик будет. Их очень много в наших лагерях, — мягко, с еле заметной иронией ответил Шелленберг, — но…
— Давайте его сюда!
Прошло около часа, и к чугунной ограде виллы подкатил открытый автомобиль. Из него вышла Марта Ширке, открыла дверцу и жестом приказала американскому летчику выйти из автомобиля.
Коротким движением она сняла с него наручники. Затем небрежно помахивая пистолетом, повела его перед собой вверх по лестнице.
В маленькой гостиной их ждали Хейвуд, Шелленберг и Гарви. Хейвуд пошел навстречу летчику.
— Алло, мальчик! — воскликнул он с наигранной веселостью.
Летчик удивлен.
— Американец?.. — Он никак не может понять это необъяснимое зрелище: улыбающийся американец, к которому почтительно относятся все окружающие, здесь, в Берлине, в центре вражеского лагеря во время войны. Действительно, было чему удивляться.